Но прокурор не сдался. Прозвучало обвинение в клевете, напомнил он, и защита признала его справедливость. Но старый Эндрю Гамильтон уже тряс головой.

– Нас обвиняют в публикации «конкретной лживой, злонамеренной, подрывной и скандальной клеветы», – указал он. Пусть теперь прокурор докажет лживость высказываний Зенгера о негодном губернаторе. Сам-то он будет только рад доказать правдивость каждого слова.

Лица присяжных просветлели. Они ждали этого. Но Кейт увидела, что отец покачал головой.

– Не выгорит, – буркнул он.

И действительно, те несколько минут, что старый адвокат сражался как лев, прокурор и судья перебивали его снова и снова, опровергая приводимые доводы. Закон есть закон. Правда ничего не меняла. Защита не состоялась. Прокурор казался довольным, жюри – нет. Старый Эндрю Гамильтон стоял у своего стула. Его лицо было напряжено. Он вроде как страдал и был готов сесть.

Значит, всему конец. Бедняга Зенгер был обречен к осуждению по чудовищному закону. Кейт посмотрела на печатника, который был по-прежнему крайне бледен и прямо сидел в своей клетушке. Она испытала не только сочувствие к нему, но и стыд за систему, готовую его осудить. А потому донельзя удивилась, когда заметила, что ее отец вдруг восхищенно взглянул на Гамильтона.

– Боже, – пробормотал он под нос. – Хитрая старая лиса!

И не успел он объяснить ей, в чем дело, как филадельфийский адвокат повернулся.

Перемена была замечательная. Его лик прояснился. Он выпрямился во весь рост. Казалось, он вдруг преобразился, словно волшебник. Глаза зажглись новым огнем. И когда он заговорил, в его голосе зазвенела новая вескость. И на сей раз никто не посмел его перебить.

Потому что эта заключительная речь была настолько же мастерской, насколько простой. В этом суде, напомнил он, решение принимает жюри. Юристы могут спорить, судья может подсказывать выводы, но власть принадлежит присяжным. И долг. Этот уродливый закон о клевете настолько же размыт, насколько и плох. Любые слова можно извратить и преподнести как клевету. Даже жалобу на лиходейство, которая является естественным правом каждого человека.

Таким образом, губернатор, который не желает подвергнуться критике, может использовать закон как оружие и поставить себя выше его. Это легально санкционированное злоупотребление властью. И кто же стоит между этим тиранством и вольностями свободных людей? Они, присяжные. И больше никто.

– Для благородного ума потеря свободы хуже смерти, – провозгласил Гамильтон.

Дело было не в печатнике из Нью-Йорка, а в их праве и долге защищать свободных людей от произвола властей, как поступали до них многие отважные люди.

Теперь, объявил он жюри, все находится в руках присяжных. Выбор за ними. И с этими словами он сел.

Судья не обрадовался. Он сказал присяжным, что адвокат из Филадельфии волен говорить что угодно, а печатника надо признать виновным. Жюри удалилось.

Когда помещение наполнилось гулом, а Зенгер остался сидеть будто аршин проглотил, отец Кейт пустился в объяснения:

– Я сам не понимал, к чему он клонит. Он разъярил жюри надобностью отвергнуть естественную защиту Зенгера. Несчастный чертяка всего-то и сделал, что сказал правду. А потом разыграл козырь, который давно держал в рукаве. Это называется присяжной нуллификацией. Жюри имеет право вынести вердикт, противоречащий всему, что было сказано о вине подсудимого и букве закона. После того как присяжные откажутся признать подсудимого виновным, закон не изменится, но прокуроры навряд ли повторят попытку, так как побоятся, что новые члены жюри поступят точно так же. Именно эту тактику и применил старый Гамильтон. И сделал это блестяще.

– Это получится?

– Скоро узнаем, я думаю.

Жюри уже возвращалось. Присяжные заняли свои места. Судья спросил, готов ли вердикт. Председатель ответил, что да. Ему было велено огласить его.

– Невиновен, Ваша честь, – твердо изрек тот.

Судья возвел очи горе, а зрители разразились ликующими возгласами.

Элиот Мастер покинул суд таким счастливым, что Кейт взяла его под руку, – обычно она этого не делала, но сегодня это не встретило возражений.

– Это был важный день в нашей истории, – отметил отец. – Я рад, Кейт, что ты все видела. Полагаю, завтра мы можем благополучно отбыть в Бостон. Вообще, – улыбнулся он криво, – я сожалею лишь об одном.

– О чем же, отец?

– О том, что сегодня нам придется ужинать с нашей родней.

Юный Джон Мастер свернул на Бродвей. Он встретил нескольких знакомых, но лишь отрывисто кивнул и продолжил идти с понуренной головой. Миновав церковь Троицы, он поднял взгляд. Казалось, ее красивая англиканская башня взирает на него с презрением. Он пожалел, что не выбрал другую улицу.

Ему было незачем напоминать о его никчемности.

Вчера ее отлично продемонстрировал застегнутый на все пуговицы гость из Бостона. Вежливо, разумеется. Но когда адвокат узнал, что он читал «Робинзона Крузо», его реплика «Что ж, это уже кое-что» исчерпала все. Бостонец счел его олухом. Джон к этому привык. Викарий, директор школы – все думали то же.

Его отец и педагоги удивились бы, если бы узнали, что Джон порой втайне пытался учиться. Он думал, что в один прекрасный день поразит их, набравшись знаний. Он таращился в книгу, но слова сбивались в бессмысленную окрошку; он ерзал, смотрел в окно, потом опять на страницу – старался как мог, но без толку. Даже когда ему удавалось одолеть несколько страниц, через какое-то время он обнаруживал, что ничего не помнит из прочитанного.

Бог свидетель, его отец тоже не был учен. Джон видел, как он блефовал, когда бостонский адвокат и его дочь распространялись о философии. Но отец хотя бы умел блефовать. И даже отец смутился, когда выяснилось, что он не слышал о «Катоне» Аддисона. Укоризненная нотка в отцовском тоне породила желание провалиться сквозь землю.

Не то чтобы эти бостонцы явились из другого мира. Он не мог просто взять и сказать: «У этих адвокатов, людей возвышенных, нет ничего общего с семьями вроде нашей». Они приходились ему близкими родственниками. Кейт была его сверстницей. Что они подумают о своей нью-йоркской родне?

Они не только тупы и необразованны, но и контрабандисты. Да, он имел глупость обмолвиться и об этом – к еще пущему смущению отца.

Но хуже всего вышло с девушкой. Его корежило от этого воспоминания.

Дело в том, что, будучи отлично знаком с особами, встречавшимися на прогулках по городу в обществе матросни, он неизменно стеснялся при девушках из семей, похожих на его собственную. Все они знали, каким дураком он был в школе. Он так и не научился хорошим манерам. Даже с его богатством он не считался выгодной партией, и знание об этом понуждало его еще больше чураться модных девиц.

Но эта девушка из Бостона была другой. Он понял это сразу. Она была миловидна, но в то же время проста и бесхитростна. И добра. Он видел, как она старается вытащить его из скорлупы, и был благодарен ей за это. Притом что он не читал тех книг, которые прочла она, на него произвели впечатление ее манера говорить со своим отцом и любовь к адвокату. Он заподозрил, что лучшей жены ему и не нужно. Во время беседы он даже поймал себя на том, что прикидывал, вправе ли надеяться жениться на ком-то похожем. Она приходилась ему троюродной сестрой. Это являлось препятствием. Мысль об этом странным образом возбуждала. А вдруг он ей все же понравился, несмотря на свою неотесанность? Кейт не поняла, но он внимательно ее изучил. Всякий раз, когда в беседе вскрывалось его невежество, он называл себя дураком за одни только мысли о ней. И всякий раз воспарял духом, когда она была с ним добра.

Пока она не высмеяла его. Он понял, что она не хотела, – и это было еще хуже. «Из Гаррия кого?» – спросил он, и она, вопреки желанию, покатилась со смеху. Он не мог ее винить. Он выставил себя перед ней полным болваном, и быть ему недоумком до скончания дней. А она была права. Такой он и есть. Все без толку.